АНАТОЛИЙ МОРКОВКИН: «Страшно ли снимать убийство? Ты не думаешь об этом. Что-то чувствуешь, сострадаешь – значит, надо бросать профессию».

ПРО СНИМОК-ПОБЕДИТЕЛЬ WPF

Я снимал в горячих точках и попал в Грузию, когда там началась гражданская война: противостояние законно избранного президента Звиада Гамсахурдиа с частью населения. Бывший командующий Национальной гвардией Тенгиз Китовани перешел в оппозицию и поднял восстание.

Когда я туда приехал, шла долгая тягомотная перестрелка: Гамсахурдиа с бойцами – в Доме правительства, а вокруг – оппозиция под руководством Китовани. Мы находились в замечательной гостинице «Сакартвело», на другой стороне Куры. Очень комфортные условия, практически западный сервис. Смотришь в окно – там идет война, а ты тут чуть ли не в джакузи лежишь, такой был контраст. Но это, конечно, если удаётся там переночевать, а это получалось не каждую ночь. Днём тоже снимаешь: ходишь по улицам, по дворам, смотришь на людей, которые неделями живут в этой бесконечной перестрелке. В какой-то момент они собирают вещи, нехитрый скарб какой-то и покидают дома – нервы не выдерживают. Я их снимал: кого-то издалека, к кому-то подходил, заговаривал, расспрашивал. Они говорили, из какого дома, как давно вокруг них стреляют. В такой напряженный момент важно сразу найти контакт с человеком.

Cнимок, за который я получил приз World Press Photo, был сделан как раз в эти дни. Гамсахурдиа уже согласился сдаться, уехал из Тбилиси, но в городе оставалось какое-то количество его сторонников. Они решили провести митинг в поддержку Гамсахурдиа, но уже не в центре города, а на окраине Тбилиси, около одной из станций метро. На площади собралось несколько сотен человек с портретами, они кричали: «Звиади! Звиади!», что-то говорили по-грузински, выступали, в общем – обычный митинг.

Вдруг приезжают их противники, оппозиция – человек пять-шесть на «рафике»  – и начинают этот митинг разгонять. Сначала стреляли в воздух: я уже по звуку отличал, что это холостые патроны. Потом начали бросать в толпу дымовые шашки. Сторонники Гамсахурдиа вместо того, чтобы разбежаться, двинулись толпой к этому «рафику». Оппозиционеры разбежались кто куда, но водитель остался и пытался «рафик» завести, но машина не заводилась.

Почему мне дали подойти так близко? На самом деле, когда происходит такое событие, люди не очень-то обращают внимание на фотографа. Тем более, во время митинга мы уже находились там, они нас видели и понимали, что мы не приехали с этой машиной оппозиционеров.

Страшно ли снимать убийство? Ты не думаешь об этом. Если в тот момент нервничать, волноваться, то руки затрясутся — и это уже всё. Что-то чувствуешь, сострадаешь – значит, надо бросать профессию. Да, ты переживаешь, волнуешься, но всё глушит адреналин. Конечно, ты на это смотришь не с наслаждением, ты понимаешь, что происходит, но не даешь нервам развязаться.

В общем, сторонники Звиада выволокли водителя из «рафика», стали бить.  Потом затащили обратно, он был уже в крови. Этот момент я и снял через окно машины: стекло выбили, когда избивали водителя. Убили его потом, увели на стадион и пристрелили. Этого я уже не видел: пошел было с ними, но мне сказали, что лучше не надо.

ПРО НАЧАЛО КАРЬЕРЫ В ТАСС

В 1979 году я окончил факультет журналистики МГУ. Чтобы после окончания журфака в Москве распределиться куда-то, нужно было заранее найти себе место: уже на третьем курсе все начинали бегать по редакциям журналов, газет и информационных агентств. То же самое делал и я. Попробовал пробиться в «Труд», в журнал «Советский Союз», в журнал «Смена». Не то чтобы меня не брали, но все время возникали какие-то обстоятельства. Например, в «Смене» моя практика шла достаточно хорошо, я сделал два фоторепортажа и меня уже хотели взять на договор, но в стране стало резко не хватать бумаги, издания начали сокращать. Журнал «Смена» сократили на полтора печатных листа, это достаточно много. Главным редактором был писатель Альберт Лиханов и, конечно, сокращение произошло не за счет текстовых материалов, а за счет фотографий. Так речь шла не только не о том, чтобы меня взять, а о том, чтобы даже уволить одного-двух штатных фотокорреспондентов.

В какой-то момент я решил попробовать устроиться в «Фотохронику Тасс». Тогда ведь не было электронной почты, ты не мог послать свои работы. Нужно было прийти к главному редактору, представиться, сказать «учусь на журфаке, скоро заканчиваю и очень хочу работать в фотохронике ТАСС». Фотографическая среда достаточно узкая, многие друг друга знают. Александр Чумичёв, который проходил там практику, рассказал обо мне Льву Михайловичу Портеру – тогдашнему главному редактору «Фотохроники» – и меня взяли. Это был конец 1977-го – начало 1978-го года. Сразу всё как-то закрутилось: меня направили стажером-практикантом в московскую редакцию, и проработал я там почти двадцать лет.

ПРО СЪЁМКУ НАУКИ

В московской редакции мы снимали подряд всё, что происходит в городе: и репортажи о каких-то событиях, и фотоочерки о конкретных людях. Мне было интересно всё, но особенно наука. Через некоторое время в Академии наук меня уже хорошо знали, установился хороший контакт с их пресс-секретарем. Президентом тогда был академик Анатолий Петрович Александров, физик. Меня часто приглашали на заседания Президиума Академии.

Так и пошло: институты, эксперименты, ученые, видные ученые, не очень видные ученые, хорошие портреты академиков — всё подряд. Вообще, надо сказать, учёные отличаются от других людей, и при съемке это хорошо видно. Они более независимы в мышлении, более раскованные. У них какое-то совершенно другое чувство даже не собственного достоинства, а собственной ценности, значимости. В то же время они оставались – хотя это банальное сравнение – абсолютными детьми. Помню, я снимал в Дубне Объединенный институт ядерных исследований. Шел научный семинар, где учёные рассказывали о своих экспериментах. Вдруг один из них, желая что-то объяснить, берёт волчок – детскую юлу – и запускает её на полу. Остальные ложатся на пол и смотрят, как юла вращается. Я настолько удивился! Тогда все-таки в стране была немножечко другая атмосфера: чтобы великие люди вот так валялись на полу и крутили волчок – это было, конечно, очень необычно.

В общем, много было интересных вещей, которые учёные могли себе позволить – чувствовалась в них какая-то внутренняя свобода. Думаю, если говорить про академиков, это связано с тем, что они имели достаточно широкий круг общения. Я имею в виду международные связи: и у нас в стране проходили симпозиумы и конгрессы, и за границу они выезжали. Журналы иностранные научные все к нам поступали, и они всё это читали, и сами тоже там публиковались. С одной стороны, конечно, это были до мозга костей советские ученые, а с другой – люди большого мира. Знания, кругозор, широта какая-то вселенская… Они же являлись важными личностями не только в советской, но и в мировой науке.

Конечно, я волновался, когда снимал заседания Президиума Академии наук.

Александров, Велихов, Марчук, Федосеев, который тогда был вице-президентом по общественным наукам, все светила в одном зале. Зал, конечно, тёмный, страшно неудобный по свету, хотя мне и вспышкой разрешали пользоваться. Это была по-настоящему интересная съёмка, я даже сам ощущал какую-то значимость, потому что меня пустили к таким людям.

На съёмку они всегда реагировали очень хорошо. Не помню случая, чтобы кто-то был недоволен. Даже Пётр Леонидович Капица, хотя в те годы ему было уже под девяносто, и он достаточно плохо выглядел. У меня есть портрет, где он сидит, опершись на локоть, и буквально держит голову руками. Уже совсем ему трудно было сидеть, а тут я в первом ряду, снимаю. Сначала он меня не замечал, потом подозвал помощника, спросил, кто это. Ему сказали, что из ТАСС, он успокоился и продолжил так же сидеть. Ещё я снимал его идущего по дорожке возле дома. Он жил на Ленинском проспекте, дом был на территории института, в глубине, в садике. Снимал на прогулке с женой, снимал на семинарах. Но когда я только начинал работать, ему уже было очень много лет: если что и запомнилось мне в его образе больше всего, так это усталость, огромная усталость. Сына, Сергея Петровича Капицу, я тоже много снимал, он был довольно публичной персоной. Замечательный, умный, обаятельный, искрящийся юмором, бесконечной эрудиции человек.

Отличный контакт был у меня с академиком Яковом Борисовичем Зельдовичем, тоже физиком. Мои фотографии Зельдовича до сих пор используются и в ТАСС, и в других агентствах. Конечно, прежде чем идти к учёному такого уровня, я что-то читал из той области, которой он занимался: когда с человеком один на один работаешь, нужно о чём-то говорить. Желательно о том, что ему близко. Литературы-то популярной не очень много было тогда, но я нашёл и почитал книжку астрофизика Мухина – про галактику, про чёрные дыры. Подготовился и во время съемки расспрашивал Зельдовича об этом. Он, несмотря на мой дилетантизм, с удовольствием рассказывал какие-то вещи. Пока ставишь свет, человек обычно напрягается, так что в это время важно установить с ним контакт.

Когда я снимал науку, на меня оформляли допуск второй или третьей категории – для космоса, для разных институтов. Даже если эксперимент секретный, надо показать какую-то подготовку. Чтобы снимок научных процессов был интересным, на нём всё равно должны присутствовать люди, поэтому достаточно много фотографий приходилось «ставить», организовывать обстановку, просить сотрудников, чтобы они что-то делали. Реагировали всегда легко, хорошо: не помню ни одного случая, чтобы кто-то отказался, или с пренебрежением отнесся.

Я снимал в Протвино, в Институте физики высоких энергий, где строили наш коллайдер – протонный ускоритель, самый большой в Советском Союзе. Длина окружности там планировалась в двадцать один километр. Снимал, как люди, совершенно замечательные специалисты всё это собирали своими руками. Долго поработать он не успел, его законсервировали году в 94-м. Понимать, что ты присутствуешь при таких масштабных работах, при строительстве огромного аппарата, который создаётся только для того, чтобы в мизерную мишень, которая измеряется микронами, ударил этот самый разогнанный до невероятных скоростей протон или нейтрон и вышиб оттуда другую какую-то частицу – это удивительное ощущение.

ПРО СЪЕМКУ МЕДИЦИНЫ

Кроме науки мне очень нравилось снимать здравоохранение. Это тоже был особенный процесс. Я не любил всё снимать за один раз – важно познакомиться с людьми, понять их, ведь только после общения устанавливается такой контакт, который даёт удовлетворение от работы. Когда приходишь два, три раза, к тебе уже начинают относиться по-другому: видят, что ты не прибежал сделать впопыхах пару снимков, уйти и забыть, а что тебя это действительно интересует.

Меня пускали в операционную: я раздевался до нижнего белья, надевал униформу хирургическую – маску, бахилы, всё, в чем они ходили. Владимир Петрович Харченко, директор Института рентгенорадиологии, главный пульмонолог страны, проводил операцию на лёгких и показывал мне лёгкое курильщика, на котором бурый, смолянистый налёт в палец толщиной. Как ни странно, ни на одной операции я не упал в обморок.

Самое большое впечатление, которое я вынес из съемок медицины – это незащищенность человека, хрупкость нашего организма. Когда смотришь на безумно красивую восемнадцатилетнюю девушку, которую сбил автобус, и она лежит вся на трубках – ты понимаешь, что она не выживет. Врач тебе объясняет, что у нее началась эмболия мозга, когда жировые клетки попадают в сосуды. Это я, конечно, не снимал, снимать там было нечего, просто на моих глазах умирал человек, молодой и красивый… И ты понимал, как хрупка и беззащитна жизнь.

Мы в основном сами решали, что снимать. Скажем, если интересная операция – снимаешь, конечно, не больного, а врачей. То, что лежит на операционном столе, это практически неснимаемое: можно, конечно, показать рану, вскрытую брюшную полость, но такую фотографию всё равно нигде не напечатают. Наступал момент, когда врачи начинали относиться ко мне как к своему: подводят, показывают – вот здесь мы разрезали, тут будем делать вот это и вот это. Но такая съёмка интересна специалистам, мы же работали в первую очередь для широкого читателя.

Мне было важно показать работу врача. Та же операция на легких в Институте рентгенорадиологии длилась очень долго – часов шесть, наверное. Конечно, врачи измотаны. Один сидит, другой держится за голову, у кого-то в глазах напряжение, у кого-то усталость, у кого-то маска сползла немножко — вот это надо снимать. А то, что происходит на столе, думаю, не интересно ни с эстетической, ни с фотографической точки зрения. Ну и, конечно, я никогда не снимал лица пациента.

ПРО ЦЕННОСТЬ РАБОТЫ

Когда началась Перестройка, спектр интересов и людей, и прессы сместился совершенно в другую сторону. Для меня этой границей было Спитакское землетрясение в декабре 88-го. До этого я снимал медицину, науку, мы управляющим делами Президиума Академии наук даже хотели книжку сделать. Но с Перестройкой у них денег становилось всё меньше, разговоры о книге затухли. Потом произошло это землетрясение в Армении, я слетал туда три раза. После этого оказалось, что в Нагорном Карабахе идет война, нужно было лететь туда.

Боялся ли я за свою жизнь? Нет, страха какого-то конкретного не было. Было ощущение, что неприятно, неуютно. Иногда возникала мысль: а зачем тебе все это нужно? Какой ответ? Не знаю.  Может быть, потому что ты снимаешь главное, то, что во всех новостях. Включаешь программу «Время», и первое, с чего начинают, – война в Грузии. Это главное событие, раз оно идет первым сообщением.  Значит, мне надо быть там, иметь отношение к тому, о чём сегодня говорят все, видеть своими глазами то, что сейчас важнее всего. При этом не только видеть самому, но ещё и показать другим, а значит – хорошо снять.

Безусловно, честолюбивые порывы тоже были: рассказать так, чтобы было интересно, чтобы было лучше, чем у всех остальных. Поскольку мы к деньгам в Советском Союзе не умели нормально относиться, я вообще не представлял, что такое заработок своим профессиональным мастерством. Это потом, уже после Перестройки понял, что такое деньги. В Советском Союзе платили какую-то зарплату, и мне хватало. Я не думал, что можно ездить на войну и этим зарабатывать. Главная цель, главный смысл был в том, чтобы сделать хорошую фотографию, все мысли были направлены только на это. А сколько я за нее получу – такое вообще не думалось. Может быть, это и плохо. Не «может быть», а точно – плохо. Надо понимать ценность того, что ты делаешь.