Художник Гриша Брускин рассказал о личном Ольге Ципенюк
Про корни
Родители познакомились и поженились рано — в 19 и 20 лет. У меня четыре родные сестры, все они старше меня. Папа добивался мальчика. (Смеется.) Отец поступил в Московский энергетический институт и потом всю жизнь там работал. С папой вот что интересно: его все на работе очень любили и говорили о нем как о приятном, мягком человеке. Он был хорош собой, нравился женщинам, и… ему нравилось нравиться. В то же время в семье он был жестким, и в детстве я помню его как очень авторитарную личность. Безусловно, я очень любил родителей, но отношения с отцом были сложные. И конечно же вся моя жизнь была вопреки ему, потому что я всячески хотел… Я не хотел походить на отца. Папа пытался из меня сделать свою копию — чтобы я пошел по технической линии, занимался точными науками. А я все это ненавидел. В семье был абсолютный культ отца. Для моих сестер он был и остается идеалом мужчины. Ну и для мамы тоже — для нее отец являлся абсолютно всем. Мама занималась всю жизнь нами и папой. Училась в институте иностранных языков, но потом, когда пошли сплошные дети, учеба прекратилась. Она все время говорила: «Вот я вас выращу и буду ходить в театры, в музеи, консерваторию». Но когда мы выросли, мама стала сидеть дома и обожать внуков.
Про детство
Детство проходило в спорах с отцом — по любому поводу. Я все время сопротивлялся его власти. Папы давно уже нет на свете, а мне все кажется, что власть надо мной сохранилась. Он мне до сих пор снится — я спорю с ним, мы бесконечно в каких-то взаимоотношениях… То есть я до конца не избавился от этого. (Смеется.) Но я был упрямым и своевольным мальчиком с самого детства, поэтому меня скушать было непросто… При этом ощущение, что при жизни папы мы не договорили о чем-то важном, не покидает меня.
Я помню себя до рождения. Всегда стеснялся об этом рассказывать, но однажды в автобиографии Беккета прочел описание этого состояния и понял, что не я один имею пренатальную память — помню жизнь в утробе. Когда я закрываю глаза, то мгновенно это вспоминаю — не страх перед грядущим, а именно ужас пребывания и существования там. Потом помню себя в пеленках, помню, как меня кормили грудью. Помню первую няню Ксению, которую обожал, будучи совершенным кульком, спеленутым,— ее лицо, запахи… Потом мною занималась уже другая домработница — Нюрка. Однажды, когда мне было года четыре, я описался. А вечером должен был идти на день рождения к девочке по имени Дида, которая мне страшно нравилась. И Нюрка, обнаружив мокрую простыню, сказала, что все расскажет этой девочке. Меня переполнила ненависть, я вцепился Нюрке в волосы и потом каждый день дрался с ней. Однажды она меня бросила во дворе и ушла на свидание с солдатом. В песочнице через меня перепрыгнула немецкая овчарка по кличке Дуглас, в железном наморднике. Я принял ее за волка и потерял дар речи. Это не метафора — я онемел, была мгновенная реакция на шок. Два года я дико заикался, не мог сказать ни единого слова. Меня пристроили в школу для исправления речи. Я приехал туда, мне стали читать: «У Лукоморья дуб зеленый», хотели, чтобы я повторял. Но повторить я ничего не мог. Тогда сказали: «Нарисуй», дали краски, карандаши… В окне виднелся Донской монастырь. Я нарисовал монастырь, возле него дуб, русалку, кота, который рассказывал сказки, внизу — Пушкина… Где-то в небесах носился колдун с богатырем, а где-то тужила царевна. «Скрыжили» и «прядали ушами» невиданные звери. В общем, на большом ватманском листе — целый мир. Меня поцеловали в лобик и сказали, что получилось очень хорошо. Думаю, именно в этот момент началось мое художественное творчество.
Про учение
У нас была неартистическая семья, но дома было уважительное отношение к искусству. Однако когда я вздумал стать художником, папа был категорически против, пытался этому препятствовать. В частности, когда понял, что дело слишком далеко зашло, пошел к моему преподавателю и попросил того сказать, что у меня нет способностей и лучше бы уйти из художественной школы… В малом детстве, помню, папа всегда был на работе, мама вечно суетилась на кухне или стирала, поэтому жертвами моих вопросов были сестры. И каждый раз в своих «почему?» я доходил до момента, когда они, умные и замечательные, не могли ответить. Поэтому позже, в школе, я занялся самообразованием, начал читать, чтобы узнать истину, понять, кто я, зачем существую, как устроен мир, кто такие евреи и что мне делать в жизни. И, кстати, занимаюсь этим до сих пор.
Про дружбу
С детских пор у меня не сохранилось никаких дружб. В юности моими друзьями были женщины — они казались значительно тоньше, интереснее. Я предпочитал «терем английскому клубу». Первый друг-мужчина появился уже в институте. В молодости я был категоричен: легко рвал отношения. С одной из сестер не разговаривал пару лет: она сказала что-то «не то» по поводу моего творчества. Понимаете, приятели совершенно необязательно должны быть моими поклонниками, а вот друзья не могут не быть. Я ведь не тачаю сапоги — мое искусство есть мой способ проживать жизнь. Значит, если человек не принимает то, что я делаю, ему неинтересен я сам. И никакой настоящей дружбы тут быть не может.
Про любовь
Это очень сложная тема. Я не готов делать достоянием посторонних личное и сокровенное. Единственное, что могу сказать,— я счастлив, поскольку знаю, что такое любовь. И что во всей полноте это чувство приходит, может быть, с возрастом, когда становишься более зрелым. Женщин, которые встречались на моем жизненном пути, ничего не объединяло, кроме того, что они были женщинами. О первом браке неинтересно говорить, он не оставил никаких следов, кроме воспоминания о каком-то недоразумении. Страсть, когда химия, физиология или там, не знаю что — форма коленки и изгиб шеи — сводят человека с ума,— не может продолжаться вечно. Я живу с Алесей 35 лет, и не форма коленки и изгиб шеи определяют наши отношения. Есть вещи поважнее.
Про важное
Существует то, что мы можем назвать «путь человека». У нас есть единственно возможный способ проживать свою жизнь и самое неприятное — это прожить чужую. Мне интересно все: и люди, и бытие во всех его проявлениях. Но самое захватывающее, то, что дарит минуты настоящего счастья,— это дело, которым я занимаюсь. Оно определяет и стиль моего существования, и географию. А в результате становится самой жизнью.
Про успех
Аукцион, проведенный Sotheby`s в Москве в 1988 году, с которого начался мой успех, явился событием неожиданным и для меня, и для всего художественного сообщества. И во многом его — это сообщество — травмировал. Аукцион изменил мою жизнь в том смысле, что совпал с отъездом за границу. Там я обнаружил, что меня все знают. Но случайности неслучайны. Если бы я не был тем, кем был на тот момент, никакие совпадения не помогли бы этому успеху. Успех меня никак не изменил. Проблемы, которые существуют у художника, путь, которым он идет, не должны зависеть от успеха или неуспеха. У Рильке есть стихотворение, где он описывает путь человека в свете библейского события — борьбы Иакова с ангелом. Ангел — посланник Бога, которого ты не можешь победить. Но поражение такого рода и есть победа. Именно таким должен быть противник. Именно такой борьбой должен быть весь твой путь, только тогда ты добиваешься нового и небывалого. Это замечательное стихотворение, кстати, прекрасно перевел Пастернак, а потом сочинил на ту же тему свое, «Быть знаменитым некрасиво» — по-моему, ужасное: дидактичное и примитивное.
Если успех уйдет — это никак не изменит моей жизни. Ну, будет меньше денег и почитателей, вот вы ко мне придете не брать интервью, а мы просто попьем чаю… А потом я все равно встану и продолжу работать. Ведь жили же и работали в «совке» для горстки друзей и небесного музея.
Про свободу
В какой-то степени весь мой путь — отстаивание своей свободы. В советское время меня выгоняли из Союза художников, собирали товарищеский суд. Я приходил с картинами, мне говорили: «Читали ли вы вчера «Правду»?» Я: «Нет». А мне: «Напрасно. Мир на грани войны, американцы потрясают оружием, а вы себе позволяете такое…» Немногочисленные выставки запрещались, денег не было. И тем не менее я вспоминаю ту жизнь как замечательную именно потому, что был свободен и занимался своим искусством — а не их. В этом смысле ничего не изменилось, я продолжаю заниматься своим делом. А если говорить о свободе в общественном смысле, и о том, нравится ли мне то, что сейчас происходит в России… Естественно, то негативное, что есть в стране, исходит от власти, мы все это знаем. Думаю, у нормального человека не может быть положительного отношения, скажем, к российской судебной системе. Под многими из лозунгов протестного движения я могу подписаться, но не люблю ни с кем объединяться. Я ворона, то есть ворон, который летает отдельно от стаи, не потому, что другие вороны плохие, а просто у меня иная физика. Не выношу всех этих: «Сколько можно! Настало время! Давайте все выйдем!» — сразу хочется отойти в сторону. Кроме того, среди лидеров оппозиции есть люди крайне несимпатичные, глубоко мне чуждые. Я вовсе не уверен, что если они придут к власти, будет лучше. В целом я политически неактивный человек. Правда, когда нужно было, когда решалась судьба — Ельцин или Жириновский,— я пошел в Нью-Йорке в российское консульство и проголосовал за Ельцина. (Смеется.)
Про Бога
Для меня атеизм примитивен. С детства помню бесконечные споры на эту тему с отцом. Он был в какой-то степени приземленным человеком, для него таких вопросов не существовало. Но, уехав под старость лет в Израиль, папа умер с молитвой «Шма Исраэль» на устах. Я не верю в безверие.
Про деньги
На что люблю тратить? Я вообще люблю тратить деньги. (Смеется.) Деньги дают дополнительную свободу, а для меня, что особенно важно,— свободу осуществлять художественные проекты. Если у меня есть деньги — я ни от кого не завишу, могу вылепить 50 скульптур и отлить их в бронзе. Но когда человек делает что-то только ради денег, в этот момент кончается искусство. Хотя были художники, которые работали лучше в ситуации заказа. Какой-нибудь Делакруа. Или там, предположим, мой друг Соломон Волков, он может работать, только когда есть контракт с издательством. Но это не значит, что он работает исключительно ради денег. Сам я вообще никогда не делаю чего-либо на заказ. Единственная заказная работа — проект в Рейхстаге. Ко мне обратилось немецкое правительство, у меня был абсолютный карт-бланш, было интересно сделать эту штуку — создать произведение о власти и поместить его в доме власти. Если вернуться к деньгам — я совершенно равнодушен к роскоши. У меня нет машины, но она мне и не нужна — ни в Москве, ни в Нью-Йорке. У меня нет загородного дома и я его не хочу: надо будет чинить крыльцо, крышу, кого-то нанимать, быть обязанным туда ездить. Стать рабом этого дома. Ну что еще? Моя жена равнодушна к бриллиантам, золота на дух не выносит. Путешествовать мне некогда, я разъезжаю по миру только в связи со своей работой. Например, бываю в Италии, потому что там находится литейная мастерская, где я отливаю скульптуры. Если бы на меня свалилось вдруг очень много денег? Скорее всего продолжал бы жить, как живу. Ну, может быть — сейчас начну что-нибудь вещать про благородные цели,— собрал бы замечательную коллекцию картин художников моего круга и подарил бы достойному музею. Или вот еще, можно было бы потратить изрядную сумму на какой-нибудь дом для престарелых кошек. (Смеется.) Люблю кошек. И собак люблю.
Про страх
Бояться смерти бессмысленно, потому что все равно умрешь. Я боюсь за близких, хочу, чтобы они были здоровы и долго жили. И хотел бы сам быть здоровым и до конца дней заниматься своим делом, чтобы, как Сезанн, умереть с кисточкой у мольберта. Если говорить о страхах не физиологических — наверное, было бы неприятно потерять креативные способности, но сказать, что меня это преследует… Нет. Страхи бывают, когда предпринимаю что-то впервые, когда начинает разматываться клубок «нового прекрасного». Вернее, не страх, а трепет перед неведомым. И дико переживаю, когда делаю выставку. До последнего момента — как на иголках. Получится — не получится? Сработает — не сработает? В проекте «Время «Ч»» я собрал страхи самого разного рода, которые сопровождают человека в течение всей жизни,— детские, взрослые, внешние, страхи подсознания… Может быть, в какой-то степени я избавляюсь от страхов, создавая подобные произведения. Люблю эти скульптуры, не хочу, чтобы они покидали мастерскую. Мне хорошо с ними. Настоящими детьми для меня являются вот эти штуки.
Про детей
Мой сын — взрослый парень, 1968 года рождения. Несколько раз в жизни менял свои интересы. Сейчас занимается японским языком и литературой в университете в Коламбусе. Могу сказать, что он очень хороший человек и что он занят не моим, а своим делом. Я никогда не давил на него. Пытался обучать изобразительному искусству, но в какой-то момент понял, что это не его, что ему неинтересно — и тотчас перестал. Конечно, собственный опыт на меня повлиял, я в детстве поклялся, что, если у меня будут дети, я никогда не буду пытаться подчинить их своей воле.
Три слова о себе
Это вопрос к другим. Кто-то скажет: «Замечательный, прекрасный, добрый…» Кто-то: «Ужасный, уродливый, злой…» Не все обязаны меня любить. Я стараюсь быть толерантным к людям. В юности, если человек мне был неприятен, я не скрывал этого. Если мне делали подлость — не подавал руки. Нажил много врагов. А сейчас стараюсь этого не делать. (Смеется.) Что еще? Талант — слово не из моего лексикона. Я думаю, Бог мне дал то, что любому дается в той или иной мере, и было бы преступлением потерять этот дар. А еще для меня характерно сомнение как креативный принцип в искусстве. Я холю и лелею сомнение в своей работе. Человек, который не сомневается, наверное, глуп.
Подпись
Гриша Брускин был упрямым и своевольным мальчиком
За и против
Позволю себе отметить Гришу Брускина. Его проект («Время «Ч»».— «О«) — пример того, как художник, добившийся мирового признания, не останавливается на достигнутом, а продолжает эволюционировать. Далеко не всем хватает воли и таланта вырваться из уютного плена предыдущей, весьма успешной художественной жизни и пуститься в рискованное, мучительное создание нового творческого проекта. Брускин это сделал. На мой взгляд, это дорогого стоит.
Шалва Бреус, издатель журнала «Артхроника», председатель попечительского совета Премии Кандинского
Против
Это (о выставке Брускина, на которой были представлены закопанные и выкопанные им детали советских скульптур.— «О«) все-таки взгляд иностранца. Нам, чтобы понять наше странное родство с этими имперскими артефактами, не надо ничего закапывать в Тоскане. Достаточно поехать в Подмосковье, в маленький город или на территорию бывшего пионерлагеря, санатория и посмотреть те диковинные выкрутасы, которые время доподлинно сотворило с «девушками с веслами». Мы внутри этого мира.
Кирилл Преображенский, художник, преподаватель Московской школы фотографии и мультимедиа им. Родченко
Официально
Родился 21 октября 1945 года в Москве. С 1963 по 1968 год учился в Московском текстильном институте (художественное отделение). В 1969-м был принят в Союз художников СССР в секцию живописи. С конца 1970-х параллельно работал над двумя темами: мифом об иудаизме и коммунистическим мифом. В 1980-е создавал работы в виде фрагментов бесконечной картины («Алефбет», «Фундаментальный лексикон», «Кодификации»).
В 1983 году персональная выставка Гриши Брускина в Вильнюсе была закрыта по распоряжению властей, на следующий год то же произошло с его московской выставкой. В 1985-м Брускин начал работать над скульптурами. Через два года в выставочном зале «Каширка» открылась его первая бесцензурная выставка «Художник и современность». В 1988-м на первом московском аукционе Sotheby`s картина Брускина «Фундаментальный лексикон» была куплена за рекордную цену и сделала его одним из самых успешных русских художников на Западе. С 1988-го живет в Нью-Йорке и Москве. В 1999 году Брускин создал монументальный триптих «Жизнь превыше всего» для реконструированного Рейхстага в Берлине. С 2001-го пишет книги, первым произведением стали мемуары «Прошедшее время несовершенного вида». В 2012-м стал лауреатом Премии Кандинского в номинации «Проект года» за скульптурный проект «Время «Ч»».
Женат, имеет сына.