Виктория Толстоганова сыграла в драме «Выше неба» мать девочки-подростка и рассказала Ольге Ципенюк о детстве на «Академической», оголтелом материнстве и лукавстве актрис, утверждающих, что с возрастом жизнь становится только лучше.
Можешь восстановить свои первые детские воспоминания о Москве? Что для тебя вообще значит этот город?
Родилась я в роддоме Грауэрмана на Арбате, а принесли меня оттуда в дом бабушки и дедушки на «Академической», где улица Дмитрия Ульянова переходит в Университетский проспект. Там я жила всю детскую жизнь — не то чтобы центр, но и не окраина. Это мамины родители, а папины жили тоже рядом, на улице Гримау — вся наша семья связана с этим районом. Еще была коммуналка на улице Горького, совсем смутно ее помню: огромные-огромные подъезды, бесконечный коридор и какой-то чувак, который то ли убил жену топором, то ли гонялся за ней — такая достоевщина застряла в моей детской памяти. А потом все переехали на «Академическую» — в квартиру бабушки и дедушки. Огромный дом буквой П стоял во дворе, а замыкала эту букву маленькая серая пятиэтажка. Дом назывался «генеральский», там жили военные, включая дедушку — он был полковник разведки.
Шпион?
Шпион, настоящий разведчик-шпион. Работал в Англии, потом в Албании, что-то такое мне рассказывал. Я его обожала, он был просто прекрасный — ростом с меня, очень маленький, нежный, добрейшей души человек и страшный подкаблучник, бабушка просто вила из него веревки. Помню, как мы с бабушкой выезжали лечить мне зубы на «Кропоткинскую», в военный госпиталь — дедушка был к нему прикреплен. Там мне по блату делали операцию: вырезали «уздечку», такую складочку на верхней десне между передними зубами — ее удаляют, чтобы между зубами не было большого расстояния. Прямо вижу, как после этой операции мы идем к метро, и я лижу мороженое — нужно было держать десну в холоде. Потом бабушка всю жизнь мне говорила: «Это, Викуля, моя заслуга, что у тебя такие красивые зубы». До белого каления доводила меня этими зубами, а еще тем, что я должна носить бриллианты, которые она мне подарила. Я к ней приезжаю, она открывает дверь и сразу: «Почему ты не в моих серьгах?» — когда мне исполнилось 15 лет, она мне отдала все свои драгоценности.
А почему ты их не носила?
Слушай, мне пятнадцать, а они такие увесистые, взрослые. У меня до сих пор нет никаких отношений с украшениями — и слава богу. То есть совсем: я от них не умираю, мне не хочется их ни носить, ни покупать, я к ним совсем равнодушна. И это спасение: если бы я к ним относилась так, как, например, к обуви — разорилась бы давно.
Давай вернемся в генеральский дом.
Да, этот дом и этот двор — абсолютно моя Москва. И в детских воспоминаниях она всегда летняя. Я прямо помню: жаркое лето, уже начались каникулы, я выхожу во двор. Помню свои ноги в гольфах — как будто я фильм смотрю, и они сняты камерой чуть-чуть сверху: открывается дверь подъезда, и ноги в гольфах выходят в огромный двор, который за мою жизнь много раз преображался. Во дворе — футбольная площадка с железными воротами, к которым зимой прилипали губы. Это история детства абсолютно всех москвичей. Вот мама заходит в арку, я бегу ей навстречу, по дороге хватаюсь варежками за раму этих ворот, губами дотрагиваюсь до железки, и они, губы, прямо там остаются, кусками.
Зазывалы ходили из разных кружков, агитировали к себе. В моей памяти не осталось, что я бегу именно в театральный — если бы меня не взяли, я, наверное, пошла бы куда-то еще.
Этот двор был моей Москвой, моей жизнью. В детский сад я не ходила, то есть ходила чуть-чуть, но как-то не пошло, а вот во двор гулять меня отпускали свободно. Дальняя его часть, вся в кустах, была занята небольшой детской площадкой. Простенькой, но это было важное место, именно взрослое — там мы играли в «кис-мяу». Знаешь такую игру? Ты встаешь спиной к остальной компании, есть водящий, он показывает на кого-то и спрашивает тебя: «Кис?» Если отвечаешь «брысь», он продолжает показывать на тех, кого ты не видишь. Как только ты говоришь «мяу», он спрашивает: «Какой цвет?» Называешь цвет, поворачиваешься лицом и видишь, кого ты выбрал. Цвет обозначает задание, отказаться не имеешь права. Красный — поцеловаться в губы, что ли. Розовый — в щечку. Белый — самый страшный, по-моему, надо было показать трусы или даже их спустить и показать то, что под ними, в общем, смех.
Помимо детской была основная площадка, асфальтовая — там крутили «колесо», играли в «классики» и в «резиночку» как оголтелые. Очень переживаю, что дочь моя Варвара не умеет играть в «резиночку» — она играла бы как богиня, я точно знаю, и вообще это круто. Не понимаю, почему эту игру забросили.
Как почему? Потому что айфон будет некуда положить?
Точно, он из кармана будет вылетать. С серой пятиэтажкой напротив нашего дома были странные отношения: в генеральском живут как бы приличные люди, а там — кто попало. Мы дружили с девочками из этого дома, но все равно в голове был какой-то негласный расклад: мы понимали, кто откуда. Помню, в этом доме умер какой-то старикашка, алкаш. Тогда ведь все происходило на улице — выносили гроб из подъезда, ставили на табуретки почему-то. И вот высыпали люди из этой пятиэтажки, мы тоже стянулись — посмотреть на покойника. Хорошо помню синий-синий нос, торчавший из гроба. Мне сказали: «Это алкоголик, поэтому у него нос такого цвета». Я верила очень сильно. Но даже с этим покойником мое детство в этом дворе совершенно безоблачное, прямо детство-детство, очень счастливое и крутое.
В центр города ты часто попадала?
Нет-нет. Выехать на «Кропоткинскую» — настоящее событие! Там так красиво было, на Гоголевском бульваре, я до сих пор очень его люблю. Но в целом жизнь крутилась вокруг дома. Рядом была улица Вавилова, по ней я могла дойти пешком до маминой работы. Мама работала переводчицей в математическом институте имени Стеклова. Очень хорошо помню этот институт, такой советский-советский. Когда он распался, мне было невероятно обидно — за все эти коридоры бесконечные и как-то вообще за все.
Ты часто там бывала?
Конечно. Я не ходила ни в какие продленки, не было нянь, и я шла туда сразу после школы, сидела в каких-то отделах смешных за деревянными столами. Этот институт тоже кусочек моей жизни, достаточно важный. Там по обмену работали иностранцы, только вот мама моя по какой-то, на мой взгляд, невероятной глупости никогда не ездила в командировки за границу: «Как я тебя оставлю, как я папу оставлю». Какие-то удивительные отговорки прямо были — ведь в то время никто не мог ездить за границу, а математический институт имел на это право, и им переводчик нужен был все время. Не понимаю, почему мама этой возможностью никогда не пользовалась. Хотя на работе она дружила с какими-то иностранцами. Один из них подарил ей кроссовки, и мама положила мне их под елку — с тремя полосками, адидасовские, они были мне велики размера на три. Я надевала толстенные, как валенки, носки из Прибалтики — тогда их оттуда все привозили — и на них эти кроссовки. Со временем пустой нос кроссовок загибался вверх, как будто я клоун, но все равно — «Адидас» же, восторг неимоверный. И мама моя, господи, отдала их мне, хотя ей они были бы почти как раз! А я в этих кроссовках бегала в ТЮМ, Театр юных москвичей, до Дворца пионеров через овраг.
Как ты попала в ТЮМ?
Не помню совсем. Мне было 11 лет, помню только, что мы отстояли огромную очередь во Дворец пионеров, где набирали во всевозможные кружки: огромный-огромный зал, и представители каждого кружка сидят за столами. Там еще зазывалы ходили из разных кружков, агитировали к себе. В моей памяти не осталось, что я бегу именно в театральный — там были отборочные туры, и если бы меня не взяли, я, наверное, пошла бы куда-то еще. Но меня взяли. Там все было очень всерьез, как при поступлении в театральный институт. Руководил ТЮМом Александр Николаевич Тюкавкин — он 20 лет был его главным режиссером. Мы с ним дружим до сих пор. Он был очень хорошей школы режиссер с прекрасным общим образованием: заканчивал режиссерский факультет ГИТИСа в мастерской Марии Осиповны Кнебель, а до этого окончил физфак МГУ. В общем, он выстроил во Дворце пионеров не кружок самодеятельности, а настоящий профессиональный театр, привлекал хороших режиссеров и педагогов. У нас были цеха — гримерный, костюмерный. Не то что мы своими руками что-то там шили-клеили, нет, это все делали специальные тетеньки. Всегда было ощущение, что ты в каком-то очень профессиональном месте находишься — так круто все было организовано.
Ты же после школы не сразу поступила в институт?
Нет, я поступала три года подряд, пока наконец не прошла одновременно во ВГИК и в ГИТИС. И выбрала ГИТИС.
А что ты делала эти три года?
Занималась так или иначе театром. Пошла на курсы во МХАТ, занималась у Козака и Брусникина — прекрасный был год. Потом в студии при театре «Эрмитаж», тоже было неплохое времечко.
Как родители на это смотрели?
Прекрасно. У моей мамы был всегда удивительный настрой: все, что делают ее дочери — именно то единственное и правильное, что нужно делать. Никогда в жизни я не слышала от нее ни одного попрека — при том, что я не работала, а денег в доме не было вообще. Хотя нет, сразу после выпускного я поработала чуть-чуть: в своей же школе осталась секретаршей, научилась печатать на машинке, получала 75 рублей в месяц, не очень мало вроде бы. Но больше года я там не продержалась, ушла почему-то. В общем, никто никогда меня не заставлял что-то делать, не требовал ухаживать за младшими сестрами, не помню, к примеру, чтобы мне хоть раз не разрешили идти гулять из-за каких-то домашних обязанностей.
Вас четыре сестры: ты старшая, разница между тобой и следующей, Лерой, девять лет, а между Лерой, Наташей и Ритой — почти по три года. Как вы общались в детстве?
Когда родилась Ритка, на 17 лет меня младше, я уже заканчивала школу, тусовалась в каких-то ужасных компаниях. Помню, забегаю домой, вижу эту коляску — тыкнусь в нее и убегаю. Я после 17 лет дома уже практически не жила.
А где жила?
На Ленинском проспекте, у своего дружка. Сейчас, конечно, мне про это даже подумать странно и немножко страшно, особенно когда я смотрю на свою дочь Варю. Ее слово для меня — закон, но мне кажется, что если в 17 лет она захочет свалить из дома неизвестно куда, я найду аргументы, чтобы ее удержать.
У моей мамы был всегда удивительный настрой: все, что делают ее дочери — именно то единственное и правильное, что нужно делать.
А может, я ошибаюсь, и все произойдет так, как произойдет. Просто моя мама была настолько покладиста, настолько соглашалась со всем, что я делала, причем не от беспомощности, а осознанно, никогда не осуждая, что я не знаю, можно ли сегодня вообще так относиться к подросткам.
Как папа реагировал на твой образ жизни?
Молчаливо. У него вообще была такая манера воспитания. Помню, лет в пятнадцать я пришла домой в три часа ночи, открылась дверь, а там папа с полотенцем в руках: «Если ты моя дочь, то не будешь больше приходить так поздно!» На что я сказала: «Окей, значит, я не твоя дочь» или что-то такое же мерзопакостное — а что еще может сказать подросток в этом возрасте. И никто меня полотенцем этим, естественно, не ударил. Думаю, что папа как бы не умел, не знал, с какой стороны ко мне подступиться. Когда мы встречались с ним в нашем большом коридоре, — хорошо помню вот это подростковое ощущение — мы оба смущались. Хотя я его любила очень, меня к нему тянуло, я понимала, что я — это он, а он — это я, я вся — в папу, абсолютно.
Внешне тоже?
Раньше думала, что очень на него похожа, но с годами все больше вижу в себе маму, это удивительно. А тогда мне казалось, что я только папа и больше никто. Он был красавец — высоченный, яркий. Не окончил ни один из институтов, в которых учился. В какой-то момент поступил в Суриковское училище и написал свой неплохой портрет, это до сих пор наша семейная реликвия — автопортрет папы с недописанным глазом. И в этом, наверное, его суть: азартно браться за что-то новое, чтобы через некоторое время схватиться за что-то другое.
Ты не такая?
Наверное, не такая, просто в силу обстоятельств, которые жизнь мне подкинула. Вот дети у меня — это же не просто так, это результат моего сумасшедшего желания и упорства. Я долго не могла забеременеть, потому что в свое время слишком много делала, чтобы детей не иметь. Одна за другой рождались мои сестры, но никакого чуда я в этом не видела. Появление ребеночка на свет, материнство — все это было как-то мимо меня. Когда на огромных перьевых подушках, которые шила моя бабушка, появлялся очередной туго спеленатый кулек, я ничего не чувствовала: ну лежит и лежит — покосилась и пошла гулять. И, видимо, внутри у меня как-то поселилось абсолютно осознанное нежелание детей.
А когда что-то перещелкнуло?
Ровно в 28 лет — думаю, к этому возрасту материнское внутри нас созревает чисто химическим, физическим, биологическим образом. Поняла, что хочу ребенка. Я вышла замуж в 24 года, муж говорил, что, наверное, нужно рожать, я отвечала: «А карьера? А как-то устроиться?» И вдруг в 28 лет меня торкнуло — не сильно, но я начала над этим работать. Это было очень непросто, но мне помог характер — я просто уперлась рогом в стену, реально уперлась.
Люди не становятся родителями в момент появления ребенка, они учатся быть ими в процессе.
В то время я уже активно снималась — и тут пришлось заниматься Варварой. Я отказывалась от очень многих проектов. Хорошо помню несколько, которые были просто созданы для меня, но я решила, что у меня будет ребенок, и мне нужно было, чтобы это произошло сегодня. Не завтра, не послезавтра, не через месяц. Можно было делать какие-то перерывы, ты же понимаешь, кино снимается месяц максимум. Но нет, сегодня вечером я понимаю, что очередная попытка забеременеть сорвалась, и назавтра снова бегу к врачу. Может, я даже навредила себе как-то, может, надо было дать организму отдохнуть лишний раз, но меня нельзя было остановить. Я очень понимаю героиню фильма «Дылда», которая хочет ребенка любой ценой. Понятно, что война, понятно, что еще много чего, но все перекрывается ее упрямством. Врач ей: «У вас же нет детородных органов, вы не можете родить». Она ему: «А чудо?» Вот это абсолютно про меня: «А чудо?» — и оно реально произошло.
Когда родилась Варвара, ты ведь какое-то время совсем не снималась?
Пока ей не исполнилось восемь месяцев, я практически не выходила из дома — вспоминаю это время как неимоверное наслаждение. Потом снялась у Лунгина в «Ветке сирени», со съемочных ночей бежала к Варьке, в шесть утра совала ей грудь. Она не могла понять, в чем дело, а я пыталась как бы наверстать эту упущенную ночь. Но потом все быстро изменилось.
Что изменилось? Ты ведь и дальше хотела детей и счастливо производила их на свет?
Я очень хотела забеременеть Варварой и не верила, что это получится. Потом мой прекрасный доктор сказал: «Ты же понимаешь, что это было чудо, и оно не повторится». Я расслабилась — и появился второй ребенок, Федор. Так что благодаря Варьке эта тема не просто возникла в моей жизни, в моем организме, в моей судьбе — она стала ее огромной частью.
Сегодня у тебя трое, ты официально многодетная женщина. Какая ты мама?
Я начинала этот путь оголтелой матерью, накинувшись на Варьку со всем своим бешеным темпераментом, с характером, который не изменился при ее появлении — делать все немедленно и до конца. Помню кормление каким-то адским способом, с истерикой — мне надо было, чтобы она сожрала кашу до последней ложки. Это была огромная любовь, но какая-то неумелая. Ведь люди не становятся родителями в момент появления ребенка, они учатся быть ими в процессе.
Что изменилось с рождением Феди?
К моменту появления Феди я стала абсолютно другим человеком. Я совала ему кашу, он отворачивался, я говорила: «Не хочешь? Окей». То есть вела себя как нормальный, здоровый человек. Хотя Федя из всех троих, наверное, самый такой крокодил, самый яростный. Я его чувствую невероятно, он мое абсолютно существо, с моими внутренними какими-то правилами, я всегда понимаю его мотивацию. У него очень сложная натура, с ним непросто. Помню, как ему что-то не нравится, он приходит в бешенство, я держу его вот так — на вытянутых руках, а он фигачит меня ногами. Это злючка и одновременно самое нежное существо на свете.
А Ваня?
Про Ваню вообще говорить нечего, Ваня просто царит над всеми нами, улыбается и царит.
Какие между ними отношения?
Варя за Ваней наблюдает с некоторой опаской, смеется, если Ванька расстраивается из-за ерунды. Федор любит очень, но у них сложные отношения, бесконечные разборки. А сам Ваня — добряк всей земли. Он может утром на ровном месте сказать: «Федор проснулся, он добрый!» —значит, чувствует, что между ними сегодня будет хороший день.
Мы уже долго говорим про материнство — страшно в кино начинать играть матерей?
Ты о возрасте?
Да. Российским актрисам после сорока приходится нелегко, верно? В западном кино эта возрастная ступенька преодолевается не так болезненно: больше возможностей, больше сценариев, больше хороших ролей на любой возраст…
Ты абсолютно права по поводу российского кино. Оно развивается и, наверное, будет становиться все лучше и лучше. Но сегодня в российском кино, как раз от его неразвитости, все, да и я сама, кстати, тоже, готовы схватиться за молодое: режиссеры за актеров, актеры за сценаристов, всех манит новое, незасвеченное, еще нигде не сыгравшее. А истории про развитие, про взросление женского образа в нашем кино нет и не было никогда, мне кажется. Ну ведь невозможно представить Мерил Стрип без ролей, невозможно представить, что она надоела зрителю. Я смотрю «Колесо чудес» с Кейт Уинслет и вижу актрису, которая играет сложнейший период в жизни женщины, когда она еще красива, но уже стесняется себя в зеркале, когда она видит свое старение и еще не физически, а мозгом, головой должна справиться с тем, что взрослеет. Ее любит муж, у нее прекрасные дети, она не брошенная женщина наедине с возрастом — кажется, есть все предпосылки счастливо проживать каждый данный тебе возраст. Но это невозможно пережить! Мы все через это проходим, но у меня внутри иногда просто замирает все.
От мыслей о возрасте?
Это я как-то сбивчиво пытаюсь ответить на твой вопрос. Да, матерей играть неприятно, если это просто функция возраста, как в большинстве российских сериалов. Ладно еще играть матерей с младенцами, а когда тебе предлагают играть маму подрощенного чувака, который заканчивает школу, и ты не несешь своей ролью ничего, кроме того, что ты его мать — мне не нравится. Да я и отказываюсь от такого. Этим тебе сразу же намекают: вот он, твой возраст, уже пришло время играть вот это вот.
В фильме «Выше неба» ты ведь как раз и играешь маму подрощенного ребенка.
Это совсем другое. В «Выше неба» у меня роль, в которой есть что играть и что переживать, она гораздо шире и глубже возрастной функции. Хотя возраст моей героини там как раз очень важен, он работает на сюжет и на образ. На самом деле, знаешь, что интересно? Именно профессия дает мне возможность забыть о моем реальном возрасте. Играть взрослую тетку, даже совсем старуху, безумно интересно.
Истории про развитие, про взросление женского образа в нашем кино нет и не было никогда, мне кажется.
Это ведь разговор не о количестве прожитых лет, это разговор о переселении туда, в того человека. Поэтому все его проблемы, включая возрастные, не страшны — они его, не мои. Когда ты погружаешься в какую-то актерскую историю, ты можешь внутри нее отстраненно смотреть на многие вещи, включая возраст. И возвращаясь в обычное, неактерское существование, думаешь: не важно, какая я в жизни, главное, что происходит там, на экране. А там происходит крутое и интересное. Не могу сказать, что сейчас, повзрослев, я с легкостью отвлекаюсь от своего возраста, скорее я нахожусь с ним в диалоге. Хотя разговоры о том, что в каждом возрасте есть что-то прекрасное и зачем-то это нам дано, для меня полная фигня.
Вернемся к фильму «Выше неба». В реальной жизни у тебя есть дочь-подросток. Помогало ли это тебе играть маму девочки примерно того же возраста?
Мне кажется, что в реальной жизни я совсем другая мать, то есть хочется в это верить. Хотя я люблю свою героиню безумно, считываю все ее манипуляции и думаю, что ее проблема не в детях, не в том, что она кричит дочери: «Зачем, зачем ты выросла!» — мне кажется, это все из-за мужа. Я вообще не знаю отношения к детям как к какому-то средству компенсации в отношениях с мужчиной. И вообще не понимаю этой связки мамы и ребенка.
Какой именно?
Мужчина и женщина находятся в связке. Когда мужчина уходит, не навсегда, а просто выходит из дома, натягивается какая-то внутренняя резинка, женщина начинает по этому поводу вибрировать. Но я не понимаю, когда женщина начинает вибрировать из-за ухода, из-за взросления ребенка. Мы разделены, пуповина отрезана — я абсолютно отдаю себе отчет, что они отдельные от меня люди. Ни детям, ни мне этот контроль не нужен. То есть им-то, понятно, не нужен — важно, что и я не испытываю в нем никакой потребности. И поэтому я не могу сыграть женщину, которая контролирует своего мужа через ребенка, я играю что-то другое. Да, она нашла такой способ, но относительно самого ребенка она, мне кажется, лукавит даже перед самой собой — она реально может отпустить эту кобылку, она не чувствует в ней необходимости.
Может быть, твоя героиня просто боится утратить власть в семье?
Да какая там власть, там несчастье сплошное — она, мне кажется, и власти никакой не имеет, это все внешнее.
Вы с Алексеем Аграновичем играете семейную пару — то, что вы являетесь парой в реальной жизни, усложняет или упрощает работу?
С родным человеком играть сложнее, безусловно. Изначально я очень хотела сыграть эту роль, и мне, честно говоря, было совершенно все равно, кто станет моим партнером. Но в результате игралось нормально, не было никаких проблем. На площадке последнее, о чем я думаю — это о том, кто мой муж или мои дети в реальной жизни. Все отрубает — есть режиссер, есть я, есть желание сделать эту роль, и без партнера сделать ее невозможно. Так что Алексей был исключительно моим партнером. Там у него есть сцена с Дашей Жовнер…
Это где такая недолюбовь, да?
Именно, недолюбовь. Сцена снималась в лесочке, я даже слышала какие-то команды режиссера, но не стала смотреть. Нельзя мешать друг другу на площадке, а родственные отношения тянут к этому — помешать, заглянуть, просто полюбопытствовать. Так что я не подошла, сдержалась и вообще, мне кажется, была на высоте.
В фильме ты эффектно раздеваешься. Лет через пять-десять будешь с той же легкостью соглашаться на подобные сцены?
Хочу сниматься у таких режиссеров, может быть, европейских, для которых буду делать это легко в любом возрасте. Хотя, может, через пять-десять лет и здесь все изменится или я сама буду снимать и раздеваться уже в своем фильме. Я, честно, хочу играть такие роли, где необходимо будет раздеться именно в том виде, который я собой представляю на данный момент. Вспомни «Пианистку», сцену, где героиня с мамой лежат в кровати — вот это моя история, желание играть какие-то страшно изломанные, по-европейски болезненные образы. И там как раз то тело, которое необходимо. Или «Нимфоманка»… На территории профессии я вообще ничего не стесняюсь.
На площадке последнее, о чем я думаю — это о том, кто мой муж или мои дети в реальной жизни.
Мне кажется, наша работа дает в этом смысле возможность ничего не бояться. Профессия и мужчина рядом, который позволяет женщине стареть и выглядеть так, как она выглядит. Потому что самой женщине с этим справиться, на мой взгляд, реально сложно. Хотя, с другой стороны, я вижу свою маму — она прекрасно выглядит в 70 лет, и я не помню, чтобы ее вообще как-то волновал страх старости, если не говорить о здоровье, разумеется. А в себе я этот страх замечаю, конечно. Повторюсь, мужчина может такой страх из головы женщины убрать, только это, наверное, какая-то идеальная история. Но мы же спартанцы, правда? То есть спартанки. Мы должны как-то справляться сами. И профессия нам помогает удивительным образом — главное не то, как ты выглядишь, а роль, которую ты сыграл.
Это не успокоительная мантра?
Нет, эта штука действительно отвлекает от глупостей. От глупостей про возраст — а как эти мысли еще назвать? Хотя для меня, конечно, это великое издевательство над людьми: мало того, что они умирают, так надо еще перед смертью вот этого всего нахлебаться. Ну вот зачем? Ну проживи ты 70 лет молодым, а потом — квак! — и выключись.
То есть все эти «хорошо за пятьдесят», «возраст счастья» — это не к тебе?
Какая-то актриса-суперзвезда сказала: «Я только после восьмидесяти начала жить». Мне всегда кажется, что люди лукавят, когда говорят такие вещи. Хотя после восьмидесяти уже не лукавят, наверное, просто это другая жизнь другого человека. И не надо делать вид, что она тебе тому, молодому, нравится. Но когда человеку пятьдесят, и он говорит, что это отличный возраст… не знаю. Хотя, честно, если бы ты меня не спросила, я бы вообще об этом не задумалась. Просто когда случайно открываешь телефон в режиме селфи и свет какой-то чудовищный — ты вообще понимаешь, что свет может сделать с лицом? — то не размышляешь по этому поводу, а просто закрываешь экран и думаешь: да пошло оно все! У меня нет по этому поводу никакой рефлексии. К тому же дети мои любят говорить, что я молодая.
«Выше неба» идет в кинотеатрах с 27 июня.